logo

РУССКИЙ ЯЗЫК

ЛИТЕРАТУРА

БИОЛОГИЯ

ГЕОГРАФИЯ

Михаил Успенский прожил последние несколько лет в ощущении своей ненужности. Это было мощным творческим стимулом: есть люди, которым необходимо чувствовать себя маргиналами. Когда на Успенского неожиданно обрушилась российская известность, это было для него, скорее, ситуацией дискомфортной. Успенский по природе своей ориентировался на малый круг, на то, что много званых, да мало избранных.

Он любил повторять, что вырос при коммунизме. Он жил и воспитывался в закрытом городе Красноярск-50, где не воровали, где собирались, чтобы обсуждать публикации толстых журналов, где новый фильм был событием, где жили довольно замкнутым кругом сравнительно обеспеченных и абсолютно бескорыстных людей. С тех пор у него возникло впечатление, что он и его читатели живут как бы под куполом, что это особая среда. И я думаю, что, когда к нему придет – а она неизбежно придет с годами – массовая популярность, когда он станет абсолютным классиком, его книги нечто потеряют. Потому что, когда мы, его поколение, читаем Успенского, мы все время ловим систему паролей, и эта система паролей дает нам ощущение своего небольшого сплоченного кружка. Читаем в «Дорогом товарище короле» про вора-гастролера по кличке Арзамасский Ужас – и понимаем, какой сигнал нам послан: смотри «Записки сумасшедшего» Л. Н. Толстого. Читаем заклинание колдуна в «Там, где нас нет»:

О вы, унесенные ветром, отягощенные злом, утомленные солнцем, поднявшиеся из ада, потерпевшие кораблекрушение, нагие и мертвые, павшие и живые, без вести пропавшие, без вины виноватые, опоздавшие к лету, нашедшие подкову, неподдающиеся, непобежденные!

Тут и Маргарет Митчелл, и Стругацкие, и Никита Михалков, и Норман Мейлер, и Константин Симонов… Думаю, что большинству сегодняшнего поколения эти сигналы непонятны будут всегда.

Я хотел бы поговорить об Успенском в аспекте чисто человеческом, потому что я его близко знал, но невозможно, к сожалению или к счастью, миновать литературоведческую составляющую. Потому что Успенский представляет собой очень значительный пласт советской литературы, которую можно назвать русской.

В советской литературе было две оттепели. Одна была с 1954 по 1958 год и закончилась на травле Пастернака, закончилась расколом писателей. А вторая наступила в 1961 году, после XX съезда КПСС, когда известный труп вынесли тайно ночью из мавзолея. Так вот, оттепель 1961 года была хуже. Хуже потому, что расколола и писательское, и кинематографическое, и вообще российское сообщество, расколола народ. Не на сталинистов и либералов – расколола на людей, которые живут с сознанием своей правоты (они называются почвенниками), и на людей, которые немножко рефлексируют (они называются горожанами). Почвенников пригрел журнал «Наш современник», и только они присвоили себе право называться русскими писателями.

Успенский ненавидел почвенную идеологию, ненавидел эту формулу «чем грязнее, тем роднее». Он всю жизнь прожил в городе, ненавидел сельский труд. Зная сибирское происхождение Успенского, я несколько раз предпринимал попытки заставить его трудиться на своей даче. Успенский перенес два бревна и упал в тень. И больше не сделал ничего. Ему противна была сама идея сельского труда.

Но он не распадался на почвенника и горожанина, он был явление цельное. Более того, Успенский воплощал собой русско-буддийскую идею созидания в какой-то абсолютной полноте. Когда мы ехали на машине, и я заикался, что надо бы что-то поменять, заехать в сервис, Успенский всегда отмахивался с прекрасным пренебрежением, говоря: «Не пешком идем – и ладно». И вот это очень русское. Это синдром Обломова. При этом Успенский был необычайно, люто, стремительно деятелен тогда, когда работа ему нравилась. Никто не может поверить в то, что его «Солдатская сказка» (2012), новое либретто оперы «Истории солдата» Стравинского, была написана за три дня. А он просто упивался само́й возможностью писать раёшником. Естественно, это оказалось слишком хорошо, этого никто не поставил. Но зато это напечатал журнал «Октябрь» и вручил ему свою ежегодную премию – аж пятнадцать тысяч рублей. Успенский страшно этим гордился.

Важной чертой этого абсолютно русского характера, якобы такого отдаленного от почвы, было то, что в нем удивительным образом сочетались черты коренные русские, такие, например, как лень, трудолюбие, зверство, миролюбие, – и черты классические либеральные: остроумие, быстрота мысли, невероятная начитанность. Успенский был настоящим фольклористом, его дом был заставлен огромным количеством литературы на разных языках, в основном на славянских, – он читал по-польски, по-белорусски, если надо, по-чешски. То была литература о языках, о фольклорах, архетипах, мифах, морфологии волшебной сказки, верованиях, колдунах… Фрэзер с его «Золотой ветвью» был настольным чтением, не говоря о Проппе с его сравнительно-типологическим методом в фольклористике. Все это Успенский знал с доскональностью настоящего ученого, поэтому собственные свои сказки конструировал вполне профессионально.

Успенский упал на меня как Дед Мороз, как рождественское чудо. Помню, как я впервые прочел его роман «Там, где нас нет» из сборника «Приключения Жихаря» – в самолете, летя из Красноярска, причем хохотал в голос, на меня оглядывались люди. Сначала частушку:

Мы видали все на свете,

Кроме нашего вождя,

Ибо знают даже дети,

Что вождя видать нельзя.

Оценят юмор те из вас, кто знает оригинальную частушку:

Мы… все на свете,

Кроме шила и гвоздя,

Шило колет мне залупу,

А гвоздя… нельзя.

Потом принялся за описание «вятичей и кривичей» всевозможных.

С этой песней многоборцы стали ходить в походы на соседей.

А соседей было множество:

и проворные стрекачи;

и осмотрительные сандвичи, носившие щит не только на груди, но и на спине;

и неутомимые толкачи; и говорливые спичи; и суровые завучи;

и вечно простуженные сморкачи;

и разгульные спотыкачи;

и сильно грамотные светочи;

и пламенные кумачи;

и гораздые лечить скотину ветврачи;

и гордые головане;

и твердые чурбане;

и расчетливые чистогане;

и веселые бонвиване;

<…>

и, наконец, шустрые мегагерцы!

«Там, где нас нет» (1995) принесло Успенскому настоящую всероссийскую славу. Поэтому можете себе представить, что я испытал, когда он ввалился в крошечный мой кабинет в редакции «Собеседника», практически целиком его собою заполнив, и плюхнул передо мной толстую рукопись. Он плюхнул передо мной толстую синюю папку, в которой содержались первые две трети (остальное не было тогда дописано) романа «Посмотри в глаза чудовищ», и сказал, что они с Андреем Лазарчуком решили, что я один из лучших современных поэтов России и поэтому должен написать для их романа стихи за Гумилева. После этого я уже просто зарделся и заставил его написать это на книге, которую он мне подарил. Я был тогда еще с Успенским на «вы», потому что, во-первых, он на двадцать лет меня старше, во-вторых, легендарная фигура, в-третьих, Борис Стругацкий назвал его прямым наследником. А уж перед Борисом Стругацким я просто падал в обморок, когда видел его живым.

Потом мы вместе пошли на день рождения Валерии Новодворской, с которой мы тогда еще общались. Кто-то из соратников Новодворской начал очень сильно хвалить чеченцев. Успенский морщился, жался, кряхтел, пытался свести разговоры на менее серьезный уровень. Но один из присутствующих, уже в достаточно пьяной обстановке, провозгласил тост за победу чеченского оружия, я позволил себе некоторое с ним несогласие, и он полез меня душить. И тут я понял смысл глагола «заламывать». Я впервые увидел, что делает с человеком сибирский медведь. Успенский схватил его сзади и начал просто ломать, ломать пополам, приговаривая: «За друга, мля, за друга!..» Я уже был друг.

Было в нем очень глубокое и правильное понимание того, что идеализировать некоторые народы Кавказа не следует. Потому что мы только сейчас понимаем, что эта идеализация способна обернуться гораздо большими трагедиями, чем трезвая оценка. На Франкфуртской книжной ярмарке один известный правозащитник рассказывал о том, как они вошли в чеченское село после русской «зачистки»: «Все разрушено, мечеть развалена, а перед саклей…» И Успенский громко со своего места отчетливо и мрачно сказал: «Сракля!» И это было настолько отрезвляюще, что подействовало даже на правозащиту. И Успенский, и Василий Павлович Аксенов в «Кукушкиных островах» (это часть «Кесарева свечения»), и Лазарчук, и впоследствии Борис Натанович Стругацкий довольно быстро поняли, что оголтелая правозащита тоже не совсем справедлива.

При всем своем абсолютно четком, абсолютно здравом отношении к украинской войне, при всей своей предельно четкой и честной позиции по Крыму, за которую он удостоился освистания каких-то подонков на последнем своем публичном выступлении, – при всем этом Успенский никогда не впадал ни в какие крайности, ни в государственнические, ни в либеральные. У него было столь мною ценимое цельное русское мироощущение, и поэтому-то в нем не было никаких комплексов. Кроме одного, который ему очень помогал. Он очень радовался в душе, что находится всегда «на отшибе». Он понимал, что он не в мейнстриме, потому что он фантаст, что он на обочине, потому что он в Красноярске. Он не варится в этих московских журнальных делах, не топчется у московских кормушек. Его это и удручало, и восхищало. Всякий раз, приехав в Москву и остановившись, как правило, у меня, он лишний раз с наслаждением убеждался, что ничего хорошего здесь не происходит, и уезжал в Красноярск с некоторым тайным облегчением.

Успенский шумной литературной славой, кормушечной, тусовочной, конечно, не обладал, но он обладал тем, что называется скрытой теплотой. Эта скрытая теплота, скрытая огромная любовь всегда существовала. Достаточно вспомнить «Литературный экспресс», который ехал из Москвы аж во Владивосток. Маршрут был разбит на несколько участков, и мы с Успенским ехали от Красноярска до Читы. На Успенского прибегали невероятные толпы, потому что фанаты фантастики – это очень прочное сообщество, почти сектантское. Мало того, на каждой станции Успенского встречали его однокурсники по красноярскому журфаку. Широко рассеянные по всему сибирскому пространству, все они поминали ушедших (очень многие из этого поколения ушли рано), все они приносили страшное количество омуля, которым мы потом кормили весь вагон.

Когда Успенский входил в помещение городской библиотеки, будь то библиотека иркутская или в Улан-Удэ, я поражался, какие книги несут к нему на подпись. Это были книги не просто зачитанные – рассыпающиеся в руках. Сборник «Похождения Жихаря», где была тогда только первая часть «Там, где нас нет», держался даже не на нитках, а просто «на честном слове и на одном крыле». Успенский расписаться иногда не мог, потому что страницы до предела обтерханы и засалены. Вот что такое настоящее чтение. Точно так же, когда Успенский приехал в Москву, чтобы принять участие в «писательской прогулке», невозможно себе представить, в каком состоянии несли ему на подпись первую вышедшую у него огоньковскую книжечку рассказов.

Успенский был, что называется, культовый писатель. За счет чего это получилось? Я думаю, за счет трех вещей.

Первая – его довольно специфический юмор. Было бы неверно утверждать, что это юмор только языковой, хотя каламбурить он умел гениально. Примеры каламбуров Успенского разошлись по всей литературе:

Аты-баты, шли солдаты.

Кем солдаты аты-баты?

Кто осмелился опять

Нас, героев, аты-бать?

Но это юмор не просто языковой. Это юмор фольклорный, юмор онтологический. Это юмор циничный, потому что фольклор всегда циничен. Если бы русский народ не был циником, он бы не выжил. Как говорил Фазиль Искандер, «Чувство юмора – это то понимание жизни, которое появляется у человека, подошедшего к краю бездонной пропасти, осторожно заглянувшего туда и тихонечко идущего обратно».

Вторая черта прозы Успенского – ее невероятное культурное богатство. Роман «Дорогой товарищ король» (1994) – это история о том, как из нашего мира в так называемое Замирье попал повесившийся вследствие потери партбилета крупный партийный начальник и стал королем. Но он не может руководить, если над ним не стоит Политбюро, и требует, чтобы ему нашли Политбюро. Об этих поисках рассказано в «Балладе о королевском посланнике»:

Король велит найти гонца,

Чтоб скор на ногу был,

Чтоб крепче матери-отца

Он партию любил.

Явился рыцарь тет-а-тет

Верхом и на коне.

На нем нарядный партбилет

И звезды на броне.

«Тебе я золото даю,

Алмазы, серебро, о!

Ты только грамоту мою

Свези в Политбюро, о!

Когда на грамоту падет

Казенная печать, о!

Тотчас на помощь к нам придет

Бесчисленная рать, о!

И вероломного врага,

Что осадил наш град,

Она поднимет на рога

Из установок “Град”!»

<…>

Проездил рыцарь двести лет,

Объехал двести стран

И наконец привез ответ

В родимый Листоран.

<…>

«О, я проездил двести лет,

Объехал двести стран.

Привез я партии привет

В родимый Листоран.

Стоптал я ровно сорок пар

Испанских сапогов

И радиоактивный пар

Оставил от врагов!

Сумел я расщепить мечом

У атома ядро.

Раздался взрыв, большой причем,

Но где ж Политбюро?

Я обращался к мудрецам,

Что разумом востры,

А те в ответ: “Ищи-ка сам

Свои Политбюры!”

Я отличился и в стрельбе,

И в классовой борьбе:

Вот череп Троцкого тебе

С отверстием во лбе!

<…>

На дирижабле я летал

И маялся в метро.

Куда угодно попадал —

Но не в Политбюро!

Я одевался в крепдешин,

И в бархат, и в шевро…

Был результат всегда один:

Нема Политбюро!

Я опускался в кабаки,

Заглядывал в бистро.

Буржуи там и кулаки,

А не Политбюро.

Я хохотал, как Арлекин,

И плакал, как Пьеро.

Куда ни кинь, повсюду – клин,

А не Политбюро.

Я покорил Бардо Брижит

И Мэрилин Монро,

Но в их объятьях не лежит

Тропа в Политбюро…

<…>

Но наконец мой конь устал

И кончилась земля,

И я тогда постоем стал

Под стенами Кремля.

В воскресный день с сестрой моей

(Откуда и взялась?)

Я знал: народа и вождей

Нерасторжима связь.

Мой конь от ужаса дрожит —

Ведь там уж много дней

Мертвец таинственный лежит,

Что всех живых живей.

Вдруг распахнулся темный зал

И выглянул мертвец.

“Пгекгасно, батенька, – сказал, —

Явились наконец”.

И взял он грамоту твою

Рукой из синих жил

И резолюцию свою

Немедля наложил.

Товарищ государь король,

Вот номер, вот печать,

А вот – ты сам прочесть изволь —

Решенье: “Расстрелять”».

С тех пор король окаменел

И с грамотой в руках

Обходит свой земной удел,

Врагам внушая страх.

Мало того, что здесь абсолютно сохранена схема классической баллады, – здесь так сплавлены реалии, начиная от Мэрилин Монро и кончая Арлекином и Пьеро, что это называли постмодернизмом. Но Успенский никакого отношения к постмодернизму не имеет. Он цитирует не потому, что демонстрирует таким образом свою эрудицию или презрительно поднимается над всей мировой культурой. «Цитата – это звать старшего брата в драки», – говорил он часто. Нет, в первую очередь он бросает читателю пароли. Успенский создает тем самым иллюзию метасюжета, совершенно точно показывает, что весь мировой сюжет по-прежнему самовоспроизводится и укладывается всегда в одно странствие.

Все романы Успенского – это всегда странствие. Будь то «Белый хрен в конопляном поле» (2002), будь то «Три холма, охраняющие Край Света» (2007), будь то его последняя дилогия «Богатыристика Кости Жихарева» и «Алхимистика Кости Жихарева» (2013), будь то трилогия о Жихаре, главное его произведение, – это всегда путешествие, в котором нет ни начала, ни конца, а есть общее ощущение жизни, ощущение скромного и застенчивого торжества традиционных добродетелей. Вот почему Успенский никакой не постмодернист.

Но более всего привлекает меня в его сочинениях третья особенность, которая делает их для меня особенно родными. Мироощущение Успенского подспудно трагично. Он всегда считал, что добро – не норма, что добро – это счастливая случайность. Он от очень низкого минуса, от очень низкого уровня отсчитывал и свою жизнь, и свои ощущения. И поэтому у него в «Райской машине» (2009) сказаны страшные слова: «Фашизм – естественное состояние человеческого общества». «Райская машина» вообще одна из самых мрачных его книг, не зря там стоит поразительный эпиграф: «Черную игрушку я сделал, Ассоль, – спи!»

Сюжет «Райской машины» придумывался на моих глазах; тогда эта книга называлась «В доме отца моего». Сюжет ее довольно прост. Это Земля в недалеком будущем, где посрамлена наука, торжествует оккультизм и шарлатанство, а люди поделены на касты. К Земле летит гигантский астероид, конец света близок. И некие таинственные инопланетяне сообщают, что они всех землян эвакуируют на далекую планету Химэй, в прекрасный дивный мир. Рекламой этому миру выступают видеописьма с Химэя:

Появилась совершенно роскошная длинноволосая дива, возлежащая в шезлонге и закутанная в полупрозрачное сари. Обычно такие крали хвастались с экрана шампунем, прокладками, духами и хорошо налаженным пищеварением, но сейчас…

Голос у дивы, как водится, был нежный и страстный, весь на пороге оргазма, но слова…

– Здравствуйте, дорогие мои Зоя, Павел Степанович, Саша, Валера и Кузьма, – с придыханием сказала красавица и полыхнула своими синими очами так, словно мысленно перепихнулась с Зоей, Павлом Степановичем, Сашей, Валерой и даже с Кузьмой. – Здравствуйте, дорогие земляки-односельчане. Пишет к вам ваша мать, бабушка и теща Тамара Егоровна. Во первых строках своего письма спешу сообщить вам и повиниться, что долго не посылала весточку, потому что записалась на медицинские процедуры и курсы омоложения. Персонал тут уважительный, с понятием. Первым делом мне удалили артрит, и я готова приступить к прежнему труду, но коров здесь не доят, они сами молочко дают до десяти вёдер. На дойку вставать не надо, механику ставить бутылку тоже не надо. Начальства тут тоже никакого нет, земля общая и ее много, – она облизнула пухлые, блестящие перламутром губы и продолжила: – Сами видите, какие хорошие тут врачи, – указала доярка на свое немыслимое тело и помахала в воздухе неимоверно длинными ногами. – Теперь у меня всё как у молодухи, и даже это маленько стыдно в моем преклонном возрасте, да доктор сказал, что это пройдет, но с интимной сексуально-половой жизнью торопиться не надо, потому что культурный шок.

Как сообщают инопланетяне, на Химэй первыми отправляются увечные, больные, самые несчастные. А потом выясняется, что нет никакого Химэя, что это такой способ селекции, что всех больных и несчастных, «двуногий балласт», в этой Райской машине превращают в ничто. От человечества останется то, «что МЫ сочтем нужным оставить», – говорит комиссар ООН. Но герой, – хотя его сочли нужным оставить, определили в группу историков, «которые станут разрабатывать структуру будущего мироустройства планеты», – отказывается жить в этом «фашистском феодализме» и вместе со всеми несчастными идет погибать. Правда, в финале, как всегда у Успенского, все-таки нарисована надежда. В его черной сказке абсолютно блаженный, одухотворенный финал: все эти несчастные оказались в некоем чудесном пространстве – Простор, называет его Успенский – и видят свои представления о божественном. Герой видит сверкающий город с двенадцатью воротами, в главных воротах стоит ключарь Петр и приветствует их, а негр – священного слоненка, который машет им хоботом. И поэтому финал оставляет читателя в блаженном недоумении. Настоящий трагизм у Успенского всегда был, но и люди, отважно идущие навстречу этому трагизму, у него всегда награждались. Чем отважнее падаем мы в этот ад, тем вернее попадем в рай. Это мироощущение было у Успенского и в жизни.

Последняя идея, которую я от него слышал, – написать русскую «Божественную комедию», написать ее терцинами, но раёшником. Потому что русские добродетели другие, нетрадиционные, и русские грехи нетрадиционные. И вот написать русские девять кругов ада, куда попадают не взяточники, не обманщики, а люди, которые по-русски наиболее грешны. Например, те, кто злорадуется. Это могла бы быть гениальная книга, он мечтал о ней. Я думаю, если бы он ее написал (а стихи он писал чудесные), это был бы абсолютный шедевр.

Кстати, о его стихах. На всех наших общих вечерах всегда успехом пользовались две басни из «Белого хрена в конопляном поле»: «Блудница и Енот» и «Работа и Дурак», которую Успенский везде читал на бис.

Однажды Дурака Работа полюбила,

И всё ей сделалось немило.

Не ест, не спит, глазами дико водит

И говорит примерно так:

«Ах, миленькой Дурак!

Со мною вот что происходит:

Никто меня не производит!

И молча гибнуть я должна,

Хотя бываю и опасна, и трудна.

А ты хоть и Дурак, но сильный, смелый!

В объеме полном ты меня проделай!

Определенную меня ты проведи —

И отдыхать иди!»

«И, матушка, напрасны упованья! —

Дурак в ответ.

– Тебя производить охоты нет,

А тако ж и желанья!

Какой в тебе, признайся, толк?

Ведь ты не волк!

В лесную не сбежишь дубраву,

А я спокойно отдохну на славу.

К тому же я сказать посмею,

Что всякий день тебя и так имею.

Предпочитаю не пахати в поле,

Но зажигати на танцполе.

А лучше бы тебе, уверен в том,

Совокупиться с Творческим Трудом,

Зане ваш плод любезен станет людям.

И боле говорить не будем!»

Ушла Работа в скорби и печали…

Вы, умники, ее не повстречали?

Из пословицы «Дураков работа любит» сделать такую басню! От одного только «определенную меня ты проведи» всякого сколько-нибудь знакомого с советским канцеляритом человека начинают корчить судороги смеха.

Я помню последнюю нашу с ним поездку в Черногорию. Успенский и там был общим любимцем, и все прибрежные рестораны старались заманить его к себе, потому что лунообразный, сияющий, сытый, пьяный Успенский был лучшей рекламой заведению. Но несмотря на это, он умудрялся придумывать новый роман.

По замыслу Успенского, на Земле начали рождаться странные дети. Они вроде бы и не умственно отсталые, но совсем не рациональные. Они другие. У них своя телепатия, они друг друга понимают без слов, они абсолютно не знают цифр, им совершенно неинтересны прагматические дела, у них очень странные игры. И взрослые понимают, что их биологическое время закончилось и надо как-то законсервировать Землю, чтобы она досталась этим детям. Надо избавить ее от ядерного оружия, от транспорта, от любых видов оружия, потому что оно детям не нужно, оно для них смертельно. Надо подготовить детей к органической жизни, к жизни в природе.

Это было немного похоже по замыслу на сцену в кубриковской «Космической одиссее», когда герой отключает компьютер как живое существо, и тот на наших глазах начинает сходить с ума и деградировать. А у Успенского надо было свести с ума Землю и заставить ее деградировать, чтобы оставить этим странным детям. И читатель оставался бы в полном недоумении, хорошо это или плохо, что такие дети появились. С одной стороны, безумно жалко рационалистическую, гуманистическую фаустианскую цивилизацию, которая нас породила. А с другой – какое счастье избавиться от нее наконец! Какое счастье – оставить одну сплошную тлеющую, гниющую, непостижимую органику! Вот как будто рельсы уперлись в глину. Это был бы упоительный трагический и одновременно фарсовый роман. То, что Успенский его придумал, но не успел написать, для нас для всех большая потеря. Но я верю, что мы со временем всё это прочитаем.

 

Поиск

МАТЕМАТИКА

Блок "Поделиться"

 
 
Яндекс.Метрика Top.Mail.Ru

Copyright © 2021 High School Rights Reserved.