logo

РУССКИЙ ЯЗЫК

ЛИТЕРАТУРА

БИОЛОГИЯ

ГЕОГРАФИЯ

У Самуила Яковлевича Маршака имидж детского поэта, бессмертного создателя Угомона, сказок об умном мышонке и о глупом мышонке, образ доброго сказочника, знаменитого переводчика. Я не пытаюсь это образ разрушить. Но с сенсационного заявления все-таки приходится начать.

Маршак – единственный в своем роде русский поэт. В том жанре, в котором он работал, больше не было никого. Маршак – гений бессодержательности. И когда мы будем рассматривать его лирику, мы поразимся тому, до какой степени этому человеку нечего сказать. Или я бы сформулировал иначе: ему очень есть что сказать, но говорить об этом он не считает возможным.

Можно сказать иначе.

Андрей Синявский говорил мне: «Учитесь выражать свои мысли в приятной для слушателя форме. Вот, например, можно сказать: содержимое Пушкина – пустота, как сказал я о “Прогулках с Пушкиным”, и всю жизнь мне за это прилетает. А можно: Пушкин всевместителен и всеобъемлющ, и это будет хорошо. Но ведь для того, чтобы все в себя вместить, как раз и надо быть пустым».

Так вот, если выразить мысль в приятной для слушателя форме, Маршак – гений формы. Он воздействует на читательское сознание, а по большей части на подсознание всегда в сторону добра и красоты, но делает это, не говоря ни единого осмысленного слова. Он воздействует открытой им, застолбленной им интонацией. Воздействует музыкой своего стиха, воздействует естественно прямым, ровным, органичным синтаксисом, прозой, иначе не скажешь. Маршак – это какая-то воплощенная гармония, чудо гармонии. Гений словесной формулы. И мы, порой не сознавая этого, помним страшное количество текстов Маршака, которые мы вдохнули, как воздух, и этот воздух в нас растворился.

Вот мать моя выучила первое стихотворение в трехлетнем возрасте и мне потом передала, и я его до сих пор помню:

Ты каждый раз, ложась в постель,

Смотри во тьму окна,

И помни, что метет метель

И что идет война.

И точно так же навеки запомнил я в шесть лет, прочитав стихотворение Маршака:

Как празднично сад расцветила сирень,

Лилового, белого цвета.

Сегодня особый – сиреневый день,

Начало цветущего лета.

<…>

И мы вспоминаем, с какой простотой,

С какою надеждой и страстью

Искали меж звездочек грозди густой

Пятилепестковое «счастье».

С тех пор столько раз перед нами цвели

Кусты этой щедрой сирени,

И если мы счастье еще не нашли,

То, может быть, только от лени.

Каким-то образом с помощью просодии, с помощью довольно редкого в русской литературе четырехстопного амфибрахия, с помощью краткости и точности формулы Маршак умудряется внушить читателю почти слезное, восторженное чувство. Содержания ноль, а эмоций множество.

Точно так же все мы запомнили на всю жизнь пересказанный словами Маршака «Вересковый мед». У Стивенсона это очень хорошие стихи, а у Маршака – гениальная баллада. У Стивенсона она действует, может быть, и посильнее, но музыка русского стиха, гораздо более привычная русскому уху, внушена нам Маршаком:

Из вереска напиток

Забыт давным-давно.

А был он слаще меда,

Пьянее, чем вино.

В котлах его варили

И пили всей семьей

Малютки-медовары

В пещерах под землей…

В двадцатом веке в российской литературе были два гения формы – Эренбург и Маршак. Эренбург открыл несколько формальных, совершенно новых вещей, несколько новых жанров, новых форм. Он сумел открыть стихи в строчку, Он писал плохие стихи в строчку в сборнике одиннадцатого года, а Шкапская хорошие, хотя научилась она этому у Эренбурга в Париже. Он открыл форму русского плутовского романа и написал «Необычайные похождения Хулио Хуренито», вещь неплохую, но великую вещь в этом жанре – «Похождения Невзорова, или Ибикус» – написал год спустя Алексей Толстой, а совсем великую – Ильф и Петров. Он открыл русский производственный роман и написал «День второй», а через некоторое время Катаев написал «Время, вперед!», а Шагинян «Гидроцентраль», всё по лекалам Эренбурга. Он создал роман о войне «Буря». В этой форме потом Василий Гроссман написал «Жизнь и судьбу» и Джонатан Литтелл «Благоволительниц». Сам роман Эренбурга по содержанию слабоват, а форма великолепна. Маршак же принес в русскую культуру и русскую жизнь форму, доказавшую, что содержание вовсе не обязательно.

Мы много можем говорить о том, что форма и содержание неразрывно и диалектически связаны, но самоценная, сама по себе чистая, абстрактная лирическая форма иногда значит гораздо больше, чем самое благородное содержание. Маршак ненавязчиво, осторожно, с помощью безупречного, лучшего, чем у кого-либо из современников, владения классическим русским стихом (он с абсолютно пушкинской свободой и с абсолютно пушкинской естественностью им владеет) доказал: не важно, что ты говоришь, важно, как ты говоришь.

На «Мистере Твистере» выросло несколько поколений советских детей. Вещь эта, по сути своей, очень советская, очень пропагандистская, она, как вся советская культура, довольно высокомерна по отношению к Западу. В общем, она очень лобовая. И все это не важно. Дети, которые на ней вырастали, все равно вырастали веселыми, умными, умеющими задумываться.

Мистер

Твистер,

Бывший

Министр,

Мистер

Твистер,

Миллионер,

Владелец заводов,

Газет, пароходов —

решил объездить мир, а дочь требует побывать в Советском Союзе.

А то, чего требует дочка,

Должно быть исполнено. Точка.

И слова дочки мистера Твистера:

Я буду питаться

Зернистой икрой,

Живую ловить осетрину,

Кататься на тройке

Над Волгой-рекой

И бегать в колхоз

По малину.

Запомнилось это не только потому, что совпадало с сусальным образом из советской пропаганды, а потому, что это сказано с легкостью, беспечностью и великолепным озорством.

Маршак начинал как взрослый поэт, причем, что важно, как поэт сугубо еврейской тематики. Его первый сборник назывался «Сиониды» (1907). Маршак по природе своей поэт не детский. Он человек серьезных, глубоких размышлений о жизни, и это знают все, кто прочел его автобиографический роман «В начале жизни», и все, кто читал его литературоведческие статьи. Маршаковские статьи о Некрасове, по-моему, лучше написаны, чем «Мастерство Некрасова» Чуковского, на котором сталинизм оставил ужасную свою печать. В статьях Маршака есть легкость, без всякой дидактики способность объяснить, как все устроено, есть сочувствие к читателю, есть великолепные остроты.

Маршак умел понятно, весело и популярно объяснить сложное, и это при том, что он по природе своей человек не инфантильный, он человек очень большого, взрослого, серьезного ума, и это подтверждается тем, что он был гениальным организатором. Многие не любили его за эту способность, многие, как Борис Житков, рассорились с ним из-за этого. В ленинградской редакции «Детгиза» с ним постепенно рассорились все. Его терпеть не мог Хармс, с ним ругался горячо Введенский, с Чуковским у них были чрезвычайно сложные, натянутые отношения, Лидия Корнеевна его недолюбливала. Связано это было с тем, что Маршак был своего рода фанатик. Это он заставил своего брата Илью, известного под псевдонимом М. Ильин, писать замечательные истории о том, как устроены машины и как работает промышленность. Это он научился привлекать ученых, в частности физика-теоретика Матвея Бронштейна, мужа Лидии Корнеевны Чуковской, чтобы они рассказывали детям, как устроена современная физика и что такое солнечное вещество – гелий. Это он привлек к писательству огромное число специалистов, которых ему насоветовал Горький. Он сделал из своей редакции прекрасно смазанную, отлично работающую машину. Маленький, твердый, очкастый, непреклонный, лобастый Маршак мог заставить работать любую абсолютно ленивую, абсолютно развинтившуюся организацию. И все это с помощью своего вечного «голубчик», с помощью неизменного коньячка, которым он приманивал авторов, с помощью ласки, комплимента, иногда с помощью весьма жесткой интриги, которую он был мастер построить, он и здесь был мастер формы.

Вот этот гений формы очень быстро понял одну принципиальную вещь. Ранние стихи Маршака, очень серьезные, лирические, так понравились выдающемуся русскому критику Владимиру Васильевичу Стасову, что он даже показал их Льву Толстому. После путешествия с друзьями по Ближнему Востоку (1911) Маршак, увлеченный сионизмом, написал стихотворный цикл «Палестина». В 1918-м успел написать смешные антисоветские сатирические эпиграммы, но скоро понял, что обращаться надо к детям. Потому что со взрослыми в стране каши не сваришь.

Детская литература, пока за нее не взялась Крупская, еще предоставляла некоторые возможности как-то дышать и выживать. Потом Надежда Константиновна сказала, что с волшебной сказкой надо бороться. Буквально грязными колесами наехала на Чуковского, которого спас Горький, потом подключился Луначарский. Крупская утверждала, что волшебная сказка ребенку не нужна, для него надо так «составить стихотворение» (она никогда не говорила «написать стихотворение», у нее такая была лексика), чтобы ребенок понял, как работает машина. Помните, Агния Барто, которая тоже была хорошим сатириком, еще в 1930-е годы написала монолог для Рины Зеленой «Я в куклы не играю»:

А в куклы я не играю, потому что Анна Семеновна сказала, что кому больше пяти лет, тому уже нужно играть не в куклы, а с двигателями. И я взяла этот двигатель, на все колесики ему туфельки надела и спать уложила.

Детская литература, когда в нее не вгрызалась кривыми зубами советская идеология, все-таки была возможна. Еще более надежный заработок для писателя тогда давали переводы. Для Маршака это был способ свой голос временно отдать чужому. Голос Маршака, божественно гармоничный, детски чистый, альтовый голос Маршака, которым он не мог говорить свои мысли, которым он не мог писать, говорить, произносить свою поэзию, ушел к Бёрнсу, ушел к Шекспиру, Блейку, Китсу, Киплингу…

Шекспир в переводе Маршака – совершенно не Шекспир. Это английский, аккуратный, гармонизированный розовый сад, который Маршак увидел в Англии, обучаясь в Лондонском университете (1912–1914). Эпиграмма знаменитая, приписываемая много кому, в том числе Коржавину:

При всем при том,

При всем при том,

При всем при том

При этом

Маршак остался

Маршаком,

А Роберт Бёрнс – поэтом.

Это жестокая и несправедливая эпиграмма. Но Бёрнс в переводе Маршака действительно не совсем Бёрнс, а уж Шекспир тем более. Вот в переводах шекспировских «Сонетов» Новеллы Матвеевой, мы видим сознательно прекрасно воспроизведенную, корявую, как старый замшелый камень (а у Маршака – «замшелый мрамор царственных могил»), интонацию Шекспира, видим сбои этой интонации, ее неправильности, видим эту шероховатую стену обработки шестнадцатого века. Шекспир пишет надрывные, страшные вещи, его «Сонеты» – это хроники трагической, невзаимной любви, мучительной. Они и должны выражаться так. Шекспир – это скрип и скрежет, при том что, конечно, и гениальная гармония.

Переводя шекспировские сонеты, Пастернак воспроизводит именно эту скрипучую шероховатость шекспировского языка. Шекспир же Маршака – это Шекспир в плоёном воротнике, без тени гомосексуальности, без намека на нее, ясный классически, это Шекспир культурный, куртуазный, это, скорее, Шекспир восемнадцатого века. Маршак, безусловно, преуменьшил сильно гениальность Шекспира, но привнес в советский мир огромную порцию гармонии, добавил кислорода. Он сделал русский стих по-настоящему добрым, насыщенным культурными ассоциациями. «А гордый стих и в скромном переводе / Служил и служит правде и свободе», – сказал он в сонете, адресованном собственным переводам.

Маршак сумел сбежать от своего глубокого и серьезного внутреннего содержания в чужой язык, в чужие тексты. И вот посмотрите, как он это делал. Он переводил, например, Ицика Фефера, который из всех живших в СССР и писавших на идише, наверное, самый талантливый поэт. Но когда читаешь его в других переводах, не маршаковских, поражаешься тому, как это все-таки коряво. А у Маршака получилось, что Фефер как бы написал его стихи, Фефер написал то, что Маршак хотел бы, да не мог, не разрешал себе.

Стихотворение Фефера «Звезды и кони», казалось бы, не имеет к холокосту никакого отношения. Но из всего, что написано про кошмар двадцатого века, эти стихи, безусловно, лучшие.

Весь в слезах, вернулся мальчик

Летним вечером домой.

– Поскорей! – зовет он маму, —

Поскорей иди за мной!

За воротами я видел

Над рекой табун коней.

Кони шумно тянут воду,

Да и солнце вместе с ней.

Нам от солнышка остался

Только краешек один!..

– Ты не плачь, мой милый мальчик,

Ты не плачь, мой глупый сын.

Сколько свет стоит, мой мальчик,

Конь к воде находит путь.

Но до солнца длинной шеей

он не может дотянуть!

Солнце село за рекою,

Почернел небесный свод.

С громким ржаньем вороные

Переходят речку вброд.

Мальчик с берега крутого

Весь в слезах бежит домой.

– Поскорей! – зовет он маму, —

Поскорей иди за мной!

Солнца в небе не осталось,

Не найдешь его нигде.

Кони с гривами густыми

Шумно ходят по воде.

Кони выпьют нашу речку

С облаками и луной

И проглотят наши звезды,

Не оставят ни одной!

– Ты не плачь, мой глупый мальчик.

Много-много тысяч лет

Конь с водой глотает звезды,

Но не гаснет звездный свет.

И дальше четверостишие, которое, я думаю, должно сегодня быть девизом всякого приличного человека:

Звезды светят, как светили,

Золотым своим огнем,

А река рекой осталась,

Светом – свет

И конь – конем!

Весь мир так или иначе полонен конями, и нужно, чтобы кто-нибудь – будь то еврейская мать или русский поэт, не важно, – напоминал:

Звезды светят, как светили,

Золотым своим огнем,

А река рекой осталась… —

жизнь не погибнет.

Маршак поражал Твардовского больше всего тем, что всякий раз, как Твардовский к нему заходил, начинал читать стихи. И если Твардовский не слушал, Маршак страшно обижался. Он очень гордился знаменитой карикатурой Кукрыниксов «Маршак Советского Союза» – понятно, на чем основан каламбур, – подаренной ему на семидесятипятилетие. Он страшно гордился тем, что его узнают шоферы на улице. Он показывал бесконечно письма, пришедшие ему из Англии, и миллионы писем от детей. Он был тщеславен, это Твардовского раздражало, но когда он умер, Твардовский записал в дневнике: «Как будто ушло последнее, что связывало меня с литературой».

Чуковский, который его и любил, и ненавидел, и ревновал профессионально, получил от Маршака прекрасный подарок:

Давно б пропали ты и я,

Но, к счастью, есть на свете

У нас могучие друзья,

Которым имя – дети.

Но и Чуковский был временами от тщеславия Маршака в ужасе:

…маленький, сморщенный, весь обглоданный болезнью. Но пышет энергией. Не успел я сесть, как он стал говорить о себе со страшной силой самовосхищения.

А вместе с тем в дневнике своем, всегда поразительно объективном, Чуковский записывал:

Лида и Фрида Вигдорова хлопочут сейчас о судьбе ленинградского поэта Иосифа Бродского, которого в Л-де травит группа бездарных поэтов, именующих себя «руссистами». Его должны завтра судить за бытовое разложение. Лида и Фрида выработали целый ряд мер, которые должны быть приняты нами, Маршаком и Чуковским, чтобы приостановить этот суд. Маршак охотно включился в эту борьбу за несчастного поэта. Звонит по телефонам, хлопочет. <…> …и вдруг сказал совсем простым голосом: «Мне плохо» – и сомлел. <…> …мы вызвали врача, открыли фрамугу окна, и через неск. минут он отошел. «А я думал, что умираю», – очень просто сказал он. <…> Маршак, едва очнулся, сказал: «Звоните Лиде об Иосифе Бродском».

И вот, когда мы читаем:

Цветная осень – вечер года —

Мне улыбается светло,

Но между мною и природой

Возникло тонкое стекло.

Весь этот мир – как на ладони,

Но мне обратно не идти.

Еще я с вами, но в вагоне.

Еще я дома, но в пути, —

понятно, что мироощущение старика, мироощущение умирающего тут схвачено очень точно. Но как светло, легко и почти празднично об этом сказано. Человек собирается в путешествие. И от этого веет такой же гармонией, как и от всего, что он делал.

Вот еще пример классического, чистого Маршака, такого «маршакизма», возведенного в куб:

Чернеет лес, теплом разбуженный,

Весенней сыростью объят.

А уж на ниточках жемчужины

От ветра каждого дрожат.

Бутонов круглые бубенчики

Еще закрыты и плотны,

Но солнце раскрывает венчики

У колокольчиков весны.

Природой бережно спеленутый,

Завернутый в зеленый лист,

Растет цветок в глуши нетронутой,

Прохладен, хрупок и душист.

Томится лес весною раннею,

И всю счастливую тоску,

И все свое благоухание

Он отдал горькому цветку.

Ну, это дикий трюизм, сколько уже народу писало про кактус, на котором расцвел нежный цветок, или про грубый ствол, на котором расцвел нежный листок. Но вот приходит Маршак, и все преображается. Хотя преображается в направлении детском. Преображается в сторону идиллии. Но это тоже важно. Мы так привыкли к грубому, крикливому, страшному, что должен быть хоть кто-то (тут я ссылаюсь на Матвееву, любимую ученицу Маршака, который ей сказал: «Голубчик, не теряйте вашу звонкость»), о ком Матвеева сказала:

Среди бросающихся в грозный океан

Пусть будет кто-нибудь, гуляющий по саду,

Знаток цветущих роз и реющих семян.

Ну хоть кому-то должно быть хорошо! И Маршак – единственный русский поэт двадцатого века, много нахлебавшийся, чуть не посаженный в 1937-м, уехавший в Москву вовремя, травимый периодически, – умудряется вот эту прелесть и уют жизни до нас донести.

Не могу не сказать пару слов уже под занавес о поэтической сатире Маршака, которая тоже очень запоминалась и в которой звучала абсолютно детская уверенность, что все будет хорошо. Кстати говоря, вторую свою Сталинскую премию в 1942 году Маршак получил за гениальную свою политическую сатиру.

Маршак и Эренбург, два великих формотворца, оказались в начале 1940-х годов очень востребованными. Маршак был не меньше востребован, чем Чуковский, и уж конечно не меньше, чем Твардовский, потому что он умеет дать формулу, поэтическую и политическую формулу. Одно название, например, чего стоит: «Юный Фриц, или Экзамен на аттестат “зверости”».

Юный Фриц, любимец мамин,

В класс явился на экзамен.

Задают ему вопрос:

– Для чего фашисту нос?

Заорал на всю он школу:

– Чтоб вынюхивать крамолу

И строчить на всех донос.

Вот зачем фашисту нос!

<…>

– Для чего фашисту ноги?

– Чтобы топать по дороге —

Левой, правой, раз и два!

– Для чего же голова?

– Чтоб носить стальную каску

Или газовую маску,

Чтоб не думать ничего.

(Фюрер мыслит за него!)

Похвалил учитель Фрица:

– Этот парень пригодится.

Из такого молодца

Можно сделать подлеца!

Рада мама, счастлив папа:

Фрица приняли в гестапо.

Это тоже запоминается. Это в вас потом начинает жить. Это портрет любого фанатика, формула безупречно точна.

Из военных стихов Маршака особенно ясно, до какой степени он лично, глубоко лично воспринимает эту войну. Он мстит за мировую культуру, которая поругана, и, как представитель этой культуры, именно с ее позиций он судит фашизм. Поэтому он так горько, так страстно пишет о том, что:

Публично, именем закона,

Дом «Копперфильда» и «Сверчка»

Оценщики аукциона

На днях пустили с молотка.

Бедняга Диккенс много лет

Лежит в Вестминстерском аббатстве.

Он не узнает из газет

Об этом новом святотатстве…

Клубится лондонский туман

И с фонарями улиц спорит,

Как в дни, когда писал роман

Покойный автор «Крошки Доррит».

И с нежностью говорит Маршак о том, что, если бы диккенсовский дом стоял в России, он стал бы музеем:

И жадно слушали бы дети,

Не затрещит ли в кабинете

Приятель Диккенса – сверчок.

Мне могут возразить, и возражали уже много раз, что представление о культуре у Маршака очень плюшевое, очень уютное. Это детская. Большая детская человечества. Но в мире двадцатого века было так мало уюта, что можно, пожалуй, человеку и простить, если он этот уют пытается как-то насадить вокруг себя.

Сегодня нет, в общем-то, детской поэзии. Есть, конечно, хорошие авторы. Есть Дина Бурачевская, настоящий детский поэт. Продолжает работать и Тим Собакин, есть очень славные стихи у Игоря Иртеньева… Да человек двадцать, наверное, работают. Но работают они так, что мы их не слышим.

Я могу объяснить почему. Настоящая детская поэзия возникает там, где ребенку, как единственному возможному носителю будущей тайны, пытаешься передать что-то самое заветное. Контрабандой подсовываешь ту самую мировую культуру. Мы сегодня почему-то не верим, что можно спастись через ребенка, можно детей, еще ничего не понимающих, научить добру и красоте. Они еще не знают слов «добро» и «красота», они просто это впитают, как воздух. И понесут дальше. И может быть, через какое-то время мы очнемся в приличном мире. Как сказал Маршак:

О том, как хороша природа,

Почти не говорит народ

Под этой синью небосвода

Над этой бледной синью вод.

Не о закате, не о зыби,

Что серебрится вдалеке, —

Народ беседует о рыбе,

О лесосплаве, о реке.

Но, глядя с берега крутого

На розовеющую гладь,

Порой одно он скажет слово,

И это слово – «Благодать!».

 

Поиск

МАТЕМАТИКА

Блок "Поделиться"

 
 
Яндекс.Метрика Top.Mail.Ru

Copyright © 2021 High School Rights Reserved.