logo

РУССКИЙ ЯЗЫК

ЛИТЕРАТУРА

БИОЛОГИЯ

ГЕОГРАФИЯ

Судить о поэте проще всего по его поклонникам. Вот есть, например, прекрасный поэт Михаил Щербаков, пишущий сегодня песни, то есть нерасторжимые словесно-музыкальные единства, безусловно, самый ненавязчивый, самый гуманный. Но поклонники Щербакова в массе своей – люди колоссального самомнения. Чувствуя, что находятся как бы на переднем крае современной мысли и современной поэзии, они начинают страшно себя за это уважать. А вот у поклонников Бориса Рыжего нет этого безумного самомнения. Другое дело, что в них есть некоторый культ ранней гибели и патологической саморастраты. Поклонники Иосифа Бродского в массе своей люди отвратительные, потому что Бродский великолепно выражает состояния, в которых мы себя очень любим, например состояние беспричинной и неконтролируемой злости на весь мир: «…обмакивает острое перо и медленно выводит “ненавижу”».

Поклонники Гребенщикова – люди необычайно приятные. Может быть, потому, что Гребенщиков самоироничен, а может быть, потому, что состояние лирического героя у Гребенщикова – это чаще всего состояние вины: в прошлом он был прекрасен, в будущем, скорее всего, тоже, а в настоящем его или очень сильно колбасит, или у него страшное похмелье. То есть мы любим Гребенщикова за его смирение. Как замечательно сформулировала Валерия Жарова: «Гребенщиков – это русский православный в том идеальном смысле, которого мы никогда не видели, но все интуитивно чувствуем».

Если же подходить к поэтике Гребенщикова серьезно, то главный мой тезис очень прост: Гребенщиков – это гениальный оправдатель и украшатель русского рабства. Гениальный, по сути дела, носитель этого рабства и поэтизатор его. Он первый в русской литературной традиции, кто сумел рассмотреть рабство не как трагическое, а как возвышающее состояние.

По часто упоминаемой мною традиции разделения всех поэтов на риторов и трансляторов, иными словами, на тех, кто высказывает собственные мысли, и тех, кто транслирует нечто носящееся в воздухе, Гребенщиков – истинный транслятор. Мы легко подставляем себя на место его лирического героя, потому что Гребенщикова можно представить абсолютно любым. Да он любым и был. Вспомним раннего БГ, прозрачноокого серебристого ленинградского красавца, классического красавца, эталон русской мужской красоты. Вспомним бритого наголо БГ с длинной козлиной бородой. Когда я спросил его, зачем нужна такая длинная борода, он абсолютно серьезно в своей манере ответил: «На Востоке уважают человека, у которого чего-нибудь много». Потом мы видели уже совершенно другого БГ: БГ в бандане, БГ довольно толстого, брутального БГ времен альбома «Соль» в темных очках – БГ меняется совершенно протеически. Он может быть не только любым, но и любым голосом петь: он может петь хриплым баритоном, может высочайшим фальцетом, может почти женским голосом, и при всем при этом это безусловно Гребенщиков. Протеичность легко входит в образ поэта-транслятора.

Главный прием поэтики транслятора – размывание нескольких строчек, и даже большей части строчек, для того чтобы на их фоне особенно ярко заблистали две-три совершенно точных и предельно конкретных. Классический пример – «Селфи» Гребенщикова, в финале которой раздаются слова:

Передайте в Министерство

Путей Сообщения —

Этот рейс подходит к концу.

Одна деталь – «Министерство путей сообщения» – привязывает текст ко времени, к месту и к настроению. Можно цитировать бесконечно много, и мы всегда будем находить у Гребенщикова эти точные приметы времени, впаянные в абсолютно прозрачный лед размытых слов.

Когда-то, беря у него интервью, я позволил себе дерзость. Я сказал: «Знаете, под вас писать очень легко. Вот я перед тем, как идти к вам, зашел в столовую и подруге сказал: “Ты можешь взять борщ, если ты хочешь взять борщ”, – и это чистый Гребенщиков. Тут сразу масса двусмысленностей, борщ вырастает до символа, можно вчитать туда любые идеи, но важно произнести это вибрирующим голосом, как если бы речь шла о чем-то весьма принципиальном».

Гребенщиков не обиделся. Он посмотрел на меня загадочными индийскими глазами и сказал: «Но ведь если начинаешь петь, как я, то начинаешь и жить, как я, а это вынесет не каждый». Это удивительно изящный ответ. Поэтика Гребенщикова легко имитируется, но трудно описывается, выявить ее генезис непросто.

Давид Самойлов, описывая поэтику Окуджавы, сказал: «Булат Окуджава весь построен на неточности слова. Точно его состояние». Гребенщиковский случай ровно противоположный. Слово Гребенщикова всегда точно, плакатно конкретно, афористично. Окуджава с трудом расходится на афоризмы, потому что Окуджава – это про всё. Гребенщиков предельно конкретен в словах, а вот состояние, которое за этим стоит, очень трудно описать. Это наше состояние, в котором мы живем. Это состояние очень неприятное, но при этом внушающее нам огромное самоуважение. И я бы рискнул сказать, что состояние Гребенщикова – состояние очень русское.

Удивительно при этом, что самый неудачный, по-моему, альбом Гребенщикова – с одной гениальной песней «Волки и вороны» – это именно «Русский альбом» 1992 года. Когда Гребенщиков хочет быть русским, он становится Бобом Диланом или Джорджем Харрисоном = кем угодно. Но когда он не прилагает к этому никаких усилий, он абсолютно органично и естественно русский. Вот возьмем, например, классическую песню «500» из альбома «Сестра Хаос»:

Пятьсот песен – и нечего петь;

Небо обращается в запертую клеть.

Те же старые слова в новом шрифте.

Комический куплет для падающих в лифте.

По улицам провинции метет суховей,

Моя Родина, как свинья, жрет своих сыновей…

(Не важно, что про родину, которая жрет сыновей, сказал первым Джеймс Джойс. Но он сказал про Ирландию, а у нас такое сказать, особенно в наши времена, – это серьезный акт гражданского неповиновения.)

С неумолимостью сверхзвуковой дрели

Руки в перчатках качают колыбель.

Свечи запалены с обоих концов.

Мертвые хоронят своих мертвецов.

Хэй, кто-нибудь помнит, кто висит на кресте?

Праведников колбасит, как братву на кислоте;

Каждый раз, когда мне говорят, что мы – вместе,

Я знаю – больше всего денег приносит «груз 200».

У желтой подводной лодки мумии в рубке.

Колесо смеха обнаруживает свойства мясорубки.

Патриотизм значит просто «убей иноверца».

Эта трещина проходит через мое сердце.

В мутной воде не видно концов.

Мертвые хоронят своих мертвецов.

Я чувствую себя, как негатив на свету;

Сухая ярость в сердце, вкус железа во рту,

Наше счастье изготовлено в Гонконге и Польше…

Ни одно имя не подходит нам больше;

В каждом юном бутоне часовой механизм,

Мы движемся вниз по лестнице, ведущей вниз,

Связанная птица не может быть певчей,

Падающим в лифте с каждой секундой становится легче…

Собаки захлебнулись от воя.

Нас учили не жить, нас учили умирать стоя.

Знаешь, в эту игру могут играть двое.

Эту игру могут играть двое.

Каждая строчка абсолютно прицельна, фельетонна, точна, особенно про связанную птицу. Все достаточно тривиально, но вот состояние, которое за этим стоит, не совсем понятно. Это именно состояние человека, который едет в падающем лифте, все про себя понимает, и тем не менее с каждой секундой ему становится легче. И таких песен, в которых лирический герой Гребенщикова испытывает колоссальное облегчение, при том что прекрасно понимает, какова будет финальная точка его, скажем так, исторического пути, у БГ масса. Это амбивалентное, постоянное состояние сам он исчерпывающе охарактеризовал как «древнерусская тоска». Он много раз говорил, что позаимствовал это понятие у Дмитрия Сергеевича Лихачева, что естественно для ленинградца, но, зная более-менее лихачевские труды, я нигде этой формулы не нашел.

Что такое «древнерусская тоска»? Если мы поймем это, мы поймем и то состояние, в котором живет, работает Гребенщиков, в которое он погружает своих героев. Это состояние угнетенности, потому что мы понимаем, до какой степени мы подавлены и до какой степени мы рабы, но странным образом из этого состояния мы научились извлекать, по слову Лермонтова, «лучший сок» («Дума», 1838). Мы научились из этого состояния делать лирические взлеты.

Когда-то Александр Жолковский охарактеризовал содержание поэзии Окуджавы как «сплав из установок военных и пацифистских, суровых и мягких, высказываемых с позиций мужественной силы и человеческой слабости…». Это точно заданные координаты всего лирического мира Окуджавы. Жолковский умудрился в одном абзаце интерпретировать для нас огромный поэтический мир Окуджавы.

Лирическое пространство Гребенщикова тоже можно интерпретировать в одном абзаце. Это абсолютная апология, абсолютное восхваление рабского состояния, и путь из него к небесам гораздо короче, нежели из состояния гордыни свободного человека. Все это выражено в двух строчках: «Нигде нет неба ниже, чем здесь. / Нигде нет неба ближе, чем здесь». Это позиция, конечно, вынужденная: гениальный человек должен как-то примирить себя со своим состоянием, и единственный тут способ – внушить себе, что из этого состояния самый близкий путь к Богу.

Русская литература выдумала это давно. Лев Лосев, описывая метафизику Достоевского, говорил: «Помню родину, русского Бога, / уголок на подгнившем кресте / и какая сквозит безнадега / в рабской, смирной Его красоте». В этом состоянии есть безнадега, в этом есть гнильца, но и высочайший духовный взлет. Раннее сочинение БГ «Сны о чем-то большем», а еще раньше – «Я инженер на сотню рублей», задают ту же парадигму отношения к себе: да, «Я инженер на сотню рублей, / И больше я не получу. / Мне двадцать пять, и я до сих пор / Не знаю, чего хочу. <…> Мне двадцать пять, и десять из них / Я пою, не зная, о чем» (самая точная автохарактеристика), но тем не менее я вижу хорошие сны, и очень может быть, что в другом состоянии я бы этих снов не увидел.

Вот в этом заключается позиция лирического героя БГ: тоска от своего положения, упоение и даже восхищение этой тоской. Такая же тоска и у лирического героя Высоцкого, хотя Высоцкий от БГ бесконечно далек: Высоцкий все-таки поэт мысли, а БГ – поэт настроения, состояния. Но и герой Высоцкого помнит, что когда-то все мы были другими, когда-то и он был другой, и абсолютно не сомневается, что еще будет другим.

У БГ совершенно нет этой уверенности, и, больше того, его прошлое размыто, неконкретизировано. Мы знаем только, что:

Твой муж был похож на бога,

Но стал похожим на тень;

Теперь он просто не может

То, что раньше ему было лень.

Когда-нибудь, когда он умрет, когда уйдет в воду, – «мы ушли в воду, / И наше дыхание стало прибой» («Stеlla maris») – это частая тема у Гребенщикова, – он станет совершенным, то есть хорошим. Впереди у всех нас смерть, и значит, мы станем наконец прекрасными, хотя бы потому, что перестанем бояться. Никакой социальной конкретики ни в прошлом, ни в будущем у Гребенщикова нет, есть просто ощущение, что наша природа лучше, чем наше состояние.

Может быть, эта формула и определяет собою Гребенщикова как такового. Моя природа, моя душа, мое состояние – это и есть мое истинное состояние, оно категорически отличается от моего нынешнего похмельного «я». И потому в одном альбоме Гребенщикова соседствуют песни «Все говорят, что пить нельзя, / А я говорю, что буду» («Стаканы») и сразу следующая за ней «Мама, я не могу больше пить». Сам Гребенщиков сказал об этом в одном интервью: «Я до стакана водки и я после стакана водки – это два разных человека».

Водка – один из самых амбивалентных его символов – у него, как и у Венедикта Ерофеева, мощный стимул для трансформации реальности; больше того, это средство для трансформации реальности. Гребенщиков точно выражает парадигму русского застолья, идет как бы по всей гамме этого застолья.

Первая стадия – это божественная легкость, стадия эйфории и всеобщей любви. Песни об этом самые слабые: когда Гребенщиков говорит о том, что все прекрасно, он впадает в состояние сниженной критичности. Эйфория удается ему хуже всего. Это, как правило, вещи размытые, лишенные содержания, непересказываемые. Они очень хороши музыкально, иногда божественно красивы, но в них нет трагедии, в них нет второго дна. Водка делает человека одноплановым. Как сформулировал тот же Жолковский, говоря об одном своем друге: «Когда он выпьет, он такой понятный».

А второе состояние – это состояние неконтролируемой ярости: «Почему же я, такой прекрасный, так ужасно живу?» Это песни, полные дикой злобы, дикого отвращения к себе и к миру. И Гребенщиков с радостью выходит из состояния несколько фальшивой эйфории для того, чтобы наконец сказать себе и людям то, что он о них думает. Это то состояние, в котором написана значительная часть русских стилизаций Гребенщикова, стилизаций удивительно точных. Именно в этом состоянии Гребенщиков провидит черную плоть, черный хлеб мира и пишет самые сильные свои тексты, такие как «Последний поворот»: «Мне нож по сердцу там, где хорошо…», «В моей душе семь сотен лет пожар / Забыть бы все – и ладно». Этот последний поворот, последняя правда, которая в этом состоянии постигается, и есть настоящая древнерусская тоска. Тоска высокая, безусловно, но страшная.

Следующая стадия – состояние невероятно высокое: ты понимаешь, что «вкус водки из сырой земли / И хлеба со слезами» – это не вкус мира, это твой собственный вкус, это вкус твоей мерзости, твоего греха. Господь дал тебе прекрасный мир, но ты находишься на дне этого мира, ты низко пал, и ты сам виноват во всем, что с тобой происходит. В таком состоянии русский человек мучительно вспоминает все, что делал накануне, осматривает свою жизнь и говорит о себе горькие слова:

Я ходячее лихо;

Плохая примета, дурной знак!

Не трать дыханья на мое имя —

Я обойдусь и так.

Те, к кому я протягивал руку, —

Спотыкались и сбивались с пути!

Я хозяин этого прекрасного мира,

Но мне некуда в нем идти.

Пойти в этом прекрасном мире все-таки есть куда, о чем сказал тот же Борис Борисович: «Холодное пиво, ты можешь меня спасти, / Холодное пиво, мне до тебя не дойти». И вот в эту секунду наступает четвертое состояние. Это состояние утреннего похмелья, когда человек медленно возвращается к жизни. Это состояние высокой мудрости и просветления. В этом состоянии ты начинаешь понимать: да, вчера ты пал низко, но ради сегодняшнего чувства медленного всплытия со дна можно позволить себе это падение. Все герои Достоевского падают в бездну лишь для того, чтобы испытать это ощущение всплытия, потому что только в бездне можно найти смысл. И это же есть у Гребенщикова. Примерно каждая четвертая песня Гребенщикова рассказывает нам об этом. Это и есть то, что он называет «русская нирвана», – состояние трагическое, горькое и – светлое. Именно об этом рассказывает нам его величайшая песня «Волки и вороны» – пили-пили, а проснулись:

…ночь пахнет ладаном.

А кругом высокий лес, темен и замшел.

То ли это благодать, то ли это засада нам;

Весело на ощупь, да сквозняк на душе.

Вот идут с образами – с образами незнакомыми,

да светят им лампады из-под темной воды.

Я не помню, как мы встали, как мы вышли из комнаты,

Только помню, что идти нам до теплой звезды…

Вот стоит храм высок, да тьма под куполом.

Проглядели все глаза, да ни хрена не видать.

Я поставил бы свечу, да все свечи куплены.

Зажег бы спирт на руке – да где ж его взять?

А кругом лежат снега на все четыре стороны;

легко по снегу босиком, если души чисты.

А мы пропали бы совсем, когда б не волки да вороны;

Они спросили: «Вы куда? Небось, до теплой звезды?..»

Все русские лампады светят из-под темной воды, над всеми – воды своего Китеж-озера, и только на дне его – настоящая правда.

Важная проговорка Гребенщикова: «А поутру с похмелья пошли к реке по воду, / А там вместо воды – Монгол Шуудан». То есть там, в реке, азиатчина, голимый образ азиатчины, который всегда примешивается к русскому и который Гребенщиков всей душой европейца ненавидит. Он поэт европейской, поэт северной России: Архангельска, Новгорода, Костромы – и потому в песне «Волки и вороны» передает нам свое ощущение странных русских святынь. Волки и вороны – это и есть наши темные, подпольные, помогающие нам домашние святые. Это святые темной избы, темного храма, это вера леса, вера волков и воронов, что чуждается официальности. У него вера домашняя, в известном смысле глубоко провинциальная. Запах ладана для Гребенщикова – запах ада, как в «Истребителе»:

От ромашек-цветов пахнет ладаном из ада,

И апостол Андрей носит «Люгер» пистолет.

Официальное православие для Гребенщикова с его ладанным запахом – один из символов ада, потому что православие для него – интимная народная вера.

Никто не говорил еще о том, что корни поэтики Гребенщикова – в поэзии Юрия Кузнецова. Все молодые люди семидесятых годов зачитывались Кушнером, Чухонцевым и Кузнецовым, потому что они лучше всего выражали поэтику безвременья. И Кузнецов был из них самым русским, русским, может быть, не в самом лучшем смысле. Новелла Матвеева дала, на мой взгляд, гениальное определение Кузнецова: «Это пещерный человек, старательно культивирующий свою пещерность». Это человек, у которого есть универсальный ответ на все: «А я могу хуже». Быть русским для него – это значит быть «еще хуже», превосходить всех в жестокости, в падении – в чем угодно, но превосходить. Отсюда и тема русского презрения к смерти. Этот иронический русский культ, ироническое русское сознание лучше всего выражено в стихотворении Кузнецова «Мужик» (1984), которое запросто мог написать БГ году в 1979-м:

Птица по небу летает,

Поперек хвоста мертвец.

Что увидит, то сметает.

Звать ее – всему конец.

Над горою пролетала,

Повела одним крылом —

И горы как не бывало

Ни в грядущем, ни в былом.

Над страною пролетала,

Повела другим крылом —

И страны как не бывало

Ни в грядущем, ни в былом.

Увидала струйку дыма,

На пригорке дом стоит,

И весьма невозмутимо

На крыльце мужик сидит.

Птица нехотя взмахнула,

Повела крылом слегка

И рассеянно взглянула

Из большого далека.

Видит ту же струйку дыма,

На пригорке дом стоит,

И мужик невозмутимо

Как сидел, так и сидит.

С диким криком распластала

Крылья шумные над ним,

В клочья воздух разметала,

А мужик невозмутим.

– Ты, – кричит, – хотя бы глянул,

Над тобой – всему конец!

– Он глядит! – сказал и грянул

Прямо на землю мертвец.

Отвечал мужик, зевая:

– А по мне на все чихать!

Ты чего такая злая?

Полно крыльями махать.

Птица сразу заскучала,

Села рядом на крыльцо

И снесла всему начало —

Равнодушное яйцо.

Ну чистый Гребенщиков! Сидит мужик в древнерусской тоске, потому что это его постоянное состояние. Над ним летает смерть, потому что смерть летает в России всегда. Он смотрит на нее равнодушно: «Ты чего такая злая?» И у Гребенщикова в песне «Голубой огонек» из альбома «Навигатор» («Моя смерть ездит в черной машине / С голубым огоньком»), песне выдающейся, примерно то же самое: где-то надо мной летает птица с голубым огоньком, разумеется, черная, но это никак не мешает моей жизни, потому что мою жизнь нельзя исправить: «…поздно – мы все на вершине / И теперь только вниз босиком».

Любовная тема у Гребенщикова – тоже передача только нужного ему состояния. Любовная лирика БГ – это лирика, обращенная не к женщине, а всегда к себе, влюбленному в женщину:

Снился мне путь на Север, снилась мне гладь да тишь.

И словно открылось небо, словно бы Ты глядишь,

И ангелы все в сияньи, и с ними в одном строю

Рядом с Тобой одна – та, которую я люблю.

И я говорю: «Послушай, чего б Ты хотел, ответь —

Тело мое и душу, жизнь мою и смерть,

Все, что еще не спето, место в Твоем раю —

Только отдай мне ту, которую я люблю».

Заметим: «той, которую я люблю», нет. Она не названа, она отсутствует. Конкретная земная женщина не нужна – нужно состояние, в которое она вводит лирического героя. И кстати говоря, именно поэтому большинство русских любовных романов и большинство русских отношений строятся из абсолютно возвышенного, часто боготворящего отношения к женщине и откровенного свинства в поведении с ней. Как сказано в стихотворении Геннадия Григорьева «Как бы я с этой женщиной жил…»:

И теперь, не в мечтах, наяву,

Не в виденьях ночных, а на деле

Как я с женщиной этой живу.

Да как сволочь. Глаза б не глядели.

А БГ принадлежит к той же традиции питерского иронического андеграунда, в этом основа и гребенщиковской поэтики в любовной теме. Земная женщина только мешает видеть свой небесный прототип. Ее могут звать Елизавета, а могут Аделаида – она только звезда, только проекция Бога, данная нам в ощущении. Иногда в ощущении самом брутальном, самом чувственном.

Русская тема у Гребенщикова – это взгляд беспечного русского бродяги (иногда через два «г» – бродягги), но не человека, в России живущего, и единственный смысл, единственный шанс любить ее – в ней не жить. БГ ездит по России в поезде на воздушной подушке. Эта воздушная подушка – культура, ирония, это огромная ироническая дистанция. И когда он пишет про Кострому «мон амур», он всегда находится вне. Это петербуржец, который по этой провинции едет.

Мне трудно, вернувшись назад,

С твоим населением слиться,

Отчизна моя, Ленинград,

Российских провинций столица, —

как признавался Александр Городницкий в песне «Ленинградская». Безусловно, Ленинград-Петербург провинциален. Провинциален в том смысле, в котором он не Москва, то есть в хорошем смысле, в смысле некоторой замедленности – в Москве, по формулировке Гребенщикова, «все торопятся, хотя никто никуда не идет». В провинции, напротив, – полная пассивность, как сказано в песне «Ткачиха», «на всех берегах черно от тех, кто / Ожидает, когда течение пронесет мимо тела их врагов».

Конечно, Гребенщиков немного провинциален и по отношению к Бобу Дилану, и по отношению к «Битлз», и по отношению к Толкину – ко всем, кто создал его мир, но из этой провинциальности он тоже умудрился извлечь положительные эффекты: это самоирония, это несуетность, это ненависть к карьеризму и конформизму, это скромный пафос жизнеприятия, это уже упомянутая мной мифология рабства: да, мы рабы, но мы самые красивые рабы, и от нашего рабства так короток путь к откровению.

Вот эта смиренная провинциальность, которая есть в Петербурге, у Гребенщикова очень хорошо подана: это не провинциальность как отсталость, это провинциальность как медлительность, провинциальность как философия отказа, если угодно. Вот с такой провинциальностью выжить можно, а с провинциальностью Башлачева, например, которая рвет струны на гитаре, жить трудно, потому что смиренности и иронии в ней нет. Поэтому и хриплого рева у Гребенщикова нигде нет. Гребенщиков понимает, что первопричину бед надо искать в себе, и именно третья стадия похмелья – похмелья духовного, интеллектуального – продиктовала ему в «Истребителе» великие слова: «Но если честно сказать – те пилоты мы с тобой». «Кто вертит ему руль, кто дымит его трубой?» – это мы с вами. Поэтому, если вы хотите, живя в России, сохранить адекватность и делать иногда хорошую музыку, ездите по ней на воздушной подушке культуры, любите Россию, но из окна поезда, а если схо́дите, то старайтесь обращаться к волкам и воронам, а не к тем, кто ходит с пистолетом «Люгер». И что самое главное, умейте извлечь из рабства – видимо, непреодолимого – высокие гармонические звуки, потому что, в конце концов, это лучшее, что мы можем сделать со своей жизнью.

Калькулятор расчета монолитного плитного фундамента тут obystroy.com
Как снять комнату в коммунальной квартире здесь
Дренажная система водоотвода вокруг фундамента - stroidom-shop.ru

Поиск

МАТЕМАТИКА

Блок "Поделиться"

 
 
Яндекс.Метрика Top.Mail.Ru

Copyright © 2021 High School Rights Reserved.